История игры. Часть 8.

Фредерик Бойтендайк (1887 –1974) исходил из принципов, противоположных положениям Грооса. У него не игра объясняла детство, а детство объясняло игру: он считал, что существо играет потому, что оно еще молодо.
На годы его жизни, кстати, не очень-то смотрите, профессором Амстердамского университета он стал в 1919 году, так что уже печатался и взгляды свои вполне представлял с довольно высоких кафедр.
Он был экзистенциалист, или по крайней мере близок к ним, поэтому особенности игры выводил и связывал с особенностями динамики поведения в детстве, с особенностями отношений данного вида животных с условиями его жизни и с основными жизненными влечениями.

Особенности динамики поведения, характерные для периода детства, Бойтендайк свел к четырем основным чертам:
– ненаправленность движений;
– двигательная импульсивность, заключающаяся в том, что ребенок, как и молодое животное, постоянно находится в движении, являющемся эффектом спонтанной импульсивности, имевшей внутренние источники. Из этой импульсивности вырастает характерное для детского поведения непостоянство;
– «патическое» отношение к действительности. Под «патическим» Бойтендайк разумеет отношение, противоположное гностическому и которое может быть характеризовано как непосредственно аффективная связь с окружающим миром, возникающая как реакция на новизну картины мира, открывающегося перед молодым животным или ребенком. С «патическим» отношением Бойтендайк связывает рассеянность, внушаемость, тенденцию к имитации и наивность, характеризующие детскость;
– динамика поведения в детстве по отношению к среде характеризуется робостью, боязливостью, застенчивостью. Это не страх, ибо, наоборот, дети бесстрашны, а особое амбивалентное отношение, заключающееся в движении к вещи и от нее, в наступлении и отступлении. Такое амбивалентное отношение длится до тех пор, пока не возникнет единство организма и среды.

Согласно теории Бойтендайка, перечисленные черты – ненаправленность, двигательная импульсивность, патическое отношение к действительности и робость – при известных условиях приводят молодое животное и ребенка к игре.

Видите сходство с предыдущим оратором, Гроосом? Ребенок и животное сравниваются напрямую, и никого это не смущает. Связать игру с обрядом уже нечем, никто не помнит, что это такое. Католическая церковь со всей ее свирепостью в отношении язычества оказалась сущим ангелом против молоха индустриализации, сожравшего обряд посредством уничтожения самой идеи свободного времени для него.

Поэтому после этих двух теорий вытащили на свет работу уже покойного Джеймса Селли (1842-1923), изданную в 1895 году. А раньше она не пригодилась, ну бывает. Нам с вами Селли интересен тем, что в своей работе выделил ролевую игру из всяких других и определил ее значение для психики. Это, во-первых, преобразование ребенком себя и окружающих предметов и переход в воображаемый мир и, во-вторых, глубокая поглощенность созданием этого вымысла и жизнью в нем. Так, он пишет: «Я, по крайней мере, думаю, что игра детей, относительно которой так много было с уверенностью написано, понимается лишь очень несовершенно. Является ли она серьезным делом или скорее полусознательным актерством, чем полусознательным действием, или же она ни то, ни другое, или и то и другое попеременно? Я полагаю, дерзок был тот, кто решился бы сплеча ответить на эти вопросы».

Эти два феномена детской игры – деятельность фантазии и поглощенность вымыслом – подчеркивались и выделялись многими психологами, и вокруг их объяснения сосредоточивалось внимание теоретиков игры. Представление о том, что игра есть проявление живости и беззаботности фантазии, достигающей в раннем возрасте довольно высокого уровня развития, типично для функциональной психологии, или психологии способностей. Если принять эти взгляды, то оказывается, что такая наиболее сложная способность, как воображение, которую сами эти авторы считали специфически человеческой, возникает и развивается значительно раньше других относительно более элементарных способностей. Они просто не замечали противоречия, в которое вступали со своими же собственными взглядами в силу того, что необходимо было как-то объяснить феномен игры, и другого объяснения у них не было. Психология способностей и не могла дать другого объяснения. Из всех способностей, которые были известны психологии конца девятнадцатого и начала двадцатого века, для объяснения явлений игры лучше всего подходят фантазия или воображение. Но на этом европейская мысль остановилась.

Да, кстати: в теоретики игры пишут и Фрейда с его идеей проникнуть по ту сторону принципа удовольствия и найти корни невроза. И это довольно важный момент в истории изучения игры, он нам пригодится, давайте рассмотрим его подробно.

Начал он с того, что обнаружил изменения характера сна и сновидений, рефлексирующих исполнение желаний, при травматических неврозах.
Вот что он сделал дальше: «Я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и обратиться к изучению работы психического аппарата в его наиболее ранних нормальных формах деятельности. Я имею в виду игру детей».

Потом раскритиковал, как водится, имевшиеся теории игры за то, что они не учитывают «экономику удовольствия» в процессе игры и начал наблюдать. Вот что он пишет о первой самостоятельно созданной игре полуторагодовалого ребенка, которого он наблюдал довольно продолжительное время:  «Этот славный ребенок обнаружил беспокойную привычку забрасывать все маленькие предметы, которые ему попадали, далеко от себя в угол комнаты, под кровать и проч., так что разыскивание и собирание его игрушек представляло немалую работу. При этом он произносил с выражением заинтересованности и удовлетворения громкое и продолжительное “o-o-o-o!”, которое, по единогласному мнению матери и наблюдателя, было не просто междометием, но означало “прочь” (fort). Я наконец заметил, что это игра и что ребенок все свои игрушки употреблял только для того, чтобы играть ими, отбрасывая их прочь. Однажды я сделал наблюдение, которое укрепило это мое предположение. У ребенка была деревянная катушка, которая была обвита ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, тащить ее за собой по полу, т. е. пытаться играть с ней как с тележкой, но он бросал ее с большой ловкостью, держа за нитку, за сетку своей кроватки, так что катушка исчезала за ней, и произносил при этом свое многозначительное “o-o-o-o!”, вытаскивал затем катушку за нитку снова из-за кровати и встречал ее появление радостным “тут” (da). Это была законченная игра, исчезновение и появление, из которых большей частью можно было наблюдать только первый акт, который сам по себе повторялся без устали в качестве игры, хотя большее удовольствие безусловно связывалось со вторым актом.

Толкование игры не представляло уже труда. Это находилось в связи с большой культурной работой ребенка над собой, с ограничением своих влечений (отказ от их удовлетворения), сказавшемся в том, что ребенок не сопротивлялся больше уходу матери. Он возмещал себе этот отказ тем, что посредством бывших в его распоряжении предметов сам представлял такое исчезновение и появление как бы на сцене. Для аффективной оценки этой игры безразлично, конечно, сам ли ребенок изобрел ее или усвоил по чьему-либо примеру. Наш интерес должен остановиться на другом пункте. Уход матери не может быть для ребенка приятным или хотя бы безразличным. Как же согласуется с принципом удовольствия то, что это мучительное переживание ребенок повторяет в виде игры? Может быть, на это ответят, что этот уход должен сыграть роль залога радостного возвращения, собственной целью игры и является это последнее. Этому противоречило бы наблюдение, которое показывало, что первый акт, уход как таковой, был инсценирован ради самого себя, для игры, и даже гораздо чаще, чем вся игра в целом, доведенная до приятного конца.

Анализ такого единичного случая не дает точного разрешения вопроса. При беспристрастном размышлении получается впечатление, что ребенок сделал это переживание предметом своей игры из других мотивов. Он был при этом пассивен, был поражен переживанием и ставит теперь себя в активную роль, повторяя это же переживание, несмотря на то что оно причиняет неудовольствие, в качестве игры. Это побуждение можно было ли приписать стремлению к овладению (Bemachtigungstrieb), зависимому от того, приятно ли воспоминание само по себе или нет. Но можно попытаться дать и другое толкование. Отбрасывание предмета, так что он исчезает, может быть удовлетворением подавленного в жизни импульса мщения матери за то, ни она ушла от ребенка, и может иметь значение упрямого непослушания: “Да, иди прочь, мне тебя не надо, я сам отсылаю”»

Из этого наблюдения Фрейд сделал выводы о том, что повторяться в игре может не только приятное переживание, и что для невротика нормально воспроизведение и тиражирование ситуации травмы, в том числе и в новых, и даже в самостоятельно воссозданных обстоятельствах. Правда, он считал это справедливым только для сновидений. Здесь мы помашем рукой Эрику Берну, которому на момент выхода этой статьи исполнилось уже четырнадцать лет, скажем ему «до скорого, парень!» и пойдем дальше, во вторую четверть двадцатого века. Сначала скажу только, что влиянием идей Фрейда на ранние исследования Пиаже в области разработки общих вопросов психического развития ребенка, в том числе на его мнение о природе мы обязаны появлением теории двух миров: мира воображаемого и мира реального, которые, по мере взросления ребенка, якобы должны смыкаться. Но эту теорию довольно быстро оккупировали мистики, а у них ее отобрал Карл Юнг, и сделал из нее теорию архетипов. А Пиаже ее покрутил-покрутил, да так, кажется, и забросил, полностью переключившись на генетическую эпистемиологию. Впрочем, подробности не замедлят появиться.

Подписаться
Уведомить о
2 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
Russell D. Jones
14.11.2018 08:23

Спасибо!
(Вбоквелл, но вот ещё один аргумент в пользу теории того, что трактование индустриализации как исключительно прогрессивного — в значении “положительного” — процесса не совсем верно).

knjazna
14.11.2018 22:14
Ответить на  Russell D. Jones

Что да, то да, аргумент получился весом во весь цикл.